К книге

Счастья и расплаты (сборник). Страница 1

Евгений Евтушенко

Счастья и расплаты (сборник)

Дора Франко. Поэма

Что такое доисповедь?

это значит доискиваться

до того, что есть жизнь, —

не твоя, не чужая, —

и вся

Дора Франко

(доисповедь)

Никакого не может быть «изма»,выносимого до конца,если даже подобье изгнаночеловеческого лица.

По существу, вся моя лирика – это сборник исповедей перед всеми. И вот пришло время доисповедоваться.

Эта любовная приключенческая поэма моей юности написана с милостивого разрешения ее героини Доры и моей жены Маши, которой поэма, вопреки моим опасениям, понравилась, да и нашим сыновьям – двадцатитрехлетнему Жене и двадцатидвухлетнему Мите. Честно говоря, я побаивался, как жена к этому отнесется, особенно – в канун нашей серебряной свадьбы. Но, слава Богу, Маша, как всегда, проявила мудрость. Ведь нет ничего бессмысленней, чем ревновать к прошлому.[1]

1

Что-то я делал не так,          извините, —                    жил я впервые на этой земле.Роберт Рождественский

La vida de Evtushenko es un saco,

lleno de las balas e de los besos

Gonsalo Arango

Жизнь Евтушенко – это мешок, набитый пулями и поцелуями.

Гонсало Аранго(Из его книги «Медведь и колибри» (1968) – о нашей поездке по Колумбии)Я словно засохшую корочку крови сколупываюна ране давнишней,          саднящей,                    но сладкой такой,как будто мне голову гладит                    маркесовская Колумбиятвоей,          Дора Франко,                    почти невесомой рукой.И не было женщины в жизни моей до тебя идеальнее,хотя все, кого я любил,          были лучше меня,но не было до-историчней          и не было индианнее,чем ты —          дочь рожденного трением                    первого в мире огня.

2

В шестьдесят восьмом —          полумертвым,угорелым я был, как в дыму.Мне хотелось дать всем по мордам,да и в морду – себе самому.В шестьдесят восьмом все запуталось,все событиями смело.Не впадал перед властью в запуганность —испугался себя самого.Так я жил, будто жизнь свою сузилв ней, единственной, но моей,в сам собою завязанный узелтрех единственных сразу любвей.Трех любимых я бросил всех вместеи, расставшись, недоцеловал.Все любови единственны, еслиза обвалом идет обвал.Я всегда жизнь любил упоительно,но дышать больше нечем,          когдавсе горит          и в любви, и в политике,а пойдешь по воде —          и вода.И тогда за границу я выпросился,оказавшись в осаде огня,будто я из пожара выбросился,пожирающего меня.Был я руганый-переруганный.Смерть приглядывалась крюком,но рука протянулась Нерудина,в Чили выдернула прямиком.Как читал я стихи вместе с Пабло!Это было – дуэт двух музык,и впадал, словно Волга, так плавнов их испанский мой русский язык.Двупоэтие было красивое,и Альенде – еще кандидат —повторял, как студенты, грассируя:«В граде Харькове – град, град…»Ну а после —          не на небеса еще —пригласили меня в Боготу,в потрясающую и ужасающуюкрасоту,          нищету,                    наготу.Я летел через Монтевидео,и мне снились недобрые сны.Было, кажется, плохо делои в Москве, и у Пражской весны.Для наивного социалистапри всемирнейшем дележебыло страшно, что дело нечистоНу а рук не отмоешь уже.И чем больше ханжили обманно,я не верил в муру всех гуру:вдруг из нищенского карманатанки выкатят сквозь дыру?Никакого не может быть «изма»,выносимого до конца,если даже подобье изгнаночеловеческого лица.Пригласили меня «ничевоки».Сам Гонсало Аранго[2],          их вождь,меня обнял:          «Поэт, ну чего ты?Ждет тебя здесь то,          что ты ждешь».Я подумал:          «Звучит как заманка» —и спросил будто со стороны:«Что же ждет меня?» —          «Дора Франко.Друг для друга вы рождены».Симпатичный был парень Гонсало,но душа моя за́долго доот сосватыванья ускользаладаже, помню, с Брижитой Бардо.И парижские комсомольцыиз журнала гошистов «Кларте»не сумели напялить нам кольца —пальцы, видимо, были не те.А не то бы я, на́ смех вселенной,не оставшись поэтом никак,ее кошек, собачек над Сенойлишь прогуливал на поводках.Но вернемся в Колумбию, в пальмы,куда сам, как не знаю, попали сибирским поэтом опальнымс «ничевоками» выступал.С Че Геварой бунтарские майкив парке буйно алели, как маки,и на сцену, как на пьедестал,мы с Гонсало в двух разных калибрахвышли, будто медведь и колибри,как он в книге потом написал.В парке на безбилетном концерте,хоть и не было благостных дам,было тихо сначала, как в церкви,но прошел ропоток по рядам.Подержались мятежники в рамках,но потом как с цепи сорвались.«Дора Франко пришла! Дора Франко!» —и шмальнула ракетница ввысь.Иронически-благоговейновраз обрушилось: «Viva la reina!»[3],но восторг был завистлив, нечист:был в нем и ядовитенький свист.Кто-то в ход запустил старый способпревращать все вопросы в плевки:«Дора, сколько тебе дал твой спонсорна твои золотые чулки?»Но ни ног, ни чулок со сценыи деталей других, что бесценны,я не видел в толпе все равно,а лицо я ловил по кусочкам,по оттянутым серьгами мочкам,глаз и губ колдовским уголочкам,но лицо не собралось в одно.Лишь величественно, лебединопромелькнувшая издалекасвист и хлопанье победилаусмиряющая рука.И, под рифмы плакаты вздымая,столько вдруг молодых че гевар,аплодируя, спрыгнули с маекна земной покачнувшийся шар.Кровь взыграла во мне ошарашинками,ведь соски колумбийских девчат,как Аронов[4] писал, карандашиками,поднимая их майки, торчат.Ну а после случилось, наверно,то, что Маркес наворожил, —я зашел в развалюшку-таверну,словно был в Боготе старожил.И как будто мне песню пропелигде-то ангелы в небесах,я пошел на зеленый пропеллеризумрудной петрушки в зубах.И сидевшая там незнакомка,за себя чей-то слушая тост,той петрушкой так хрумкала громко,и глаза надвигались огромно,ну а я им в ответ неуемновцеловался в зелененький хвост.Я, с петрушкой шутя, заигрался,и, как будто бы в крошечный храм,я по ней, горьковатой, добралсяк сладко влажным отважным губам.И нырнул я глазами в два глаза,так и полных соблазном по край,где ни в чем я не видел отказа,кроме только приказа: ныряй!И меня, не убив беспричинно,не понявшие, как поступать,с ней меня отпустили мужчины,а их было не меньше чем пять.И, когда я проснулся с ней утром,она будто ребенок спалакак в плывущем суденышке утлом,а куда? Да в была не была.Не бывает любовь чужестранкой.Я спросил: «Как же имя твое?» —и услышал: «Я Дора Франко»от еще полуспящей ее.Мы любили три дня и три ночи.Я был ею – она была мной.В сумасшественном непорочье«Камасутра» казалась смешной.Мое тело ее так хотело,став как будто душой во плоти,и, как в пропасть, на дно полетелоглаз, безмолвно сказавших: лети!В день четвертый, по коридорув туалет заглянув босиком,босиком я увидел и Дору,ногу брившую с легким пушком.А нога была нежной, прекрасной,притягательной, чуть смугла,ну а бритва не безопасной,а складной и старинной была.Дора с ужасом откровеннымне успела прикрыть свою грудь,попытавшись по веточкам-венамот позора себя полоснуть.Я успел вырвать все-таки бритвуи устами уста разлепил,а она бормотала молитву,чтобы я ее не разлюбил.И плескались мы, весело мылясь,в узкой ванне, где не разойтись,и так празднично помирились,будто взмыли в небесную высь.Оба стали как будто младенцамив той купели в предутренний час,так что крыльями, как полотенцами,обтирали все ангелы нас.Мы любили свободно и равно,будто нет ни вражды,          ни войны.Как сказал мне Гонсало Аранго:«Друг для друга вы рождены».