Из почты

Я получил ошеломившее меня письмо, отправленное мне 20.12.11 из Девона, Англия, несмотря на адрес типа «На деревню дедушке» – Поэту Евтушенко, Университет города Талса, США, и добралось оно до меня почти через месяц. В нем было мое письмо, написанное мной от руки ровно полвека назад Винстону Черчиллю, наверняка прочитанное им, но, видимо, не отвеченное. К нему была приложена записка от посланца:

«Дорогой мистер Евтушенко! Я нашел Ваше письмо среди вещей моей матери, которая умерла два года тому назад. Моим отцом был личный телохранитель мистера Винстона Черчилля (1950–1965), и это входило в его должность сберегать его. Боясь потерять его или направить по неверному адресу, я не посылаю оригинала, а только копию для Вас. Заметки на конверте принадлежат моей матери. Тед Хьюз (знаменитый английский поэт, живший в Девоне, переводивший мои стихи. – Примеч. авт.) был хорошим другом моих родителей и моим. Я иногда рыбачил с ним и играл в снукер. Я надеюсь, что это письмо наконец найдет Вас и будет Вам интересным как счастливые воспоминания. Я тоже большой почитатель сэра Винстона и имел счастливую возможность встречаться с ним и разговаривать при разных случаях. Искренне Ваш Билл Муррей.

Вот текст моего письма, копия которого у меня самого не сохранилась, а быть может, ее и не было. Заодно представьте себе, что оно было написано во времена разгара «холодной войны», и не думаю, чтобы такие письма советские люди часто рисковали писать, да еще таким крупным политическим деятелям: «Дорогой мистер Черчилль! Перед поездкой в Англию я мечтал встретиться с Вами, чтобы поговорить о многом – и о поэзии, и о политике. Должен Вам сказать, что в России Ваше имя связано с очень многими замечательными воспоминаниями, когда мы вместе дрались за свободу и честь наших наций. Я читал вашу книгу. По-моему, Вы настоящий писатель. Иные мои ровесники (мне 28 лет) кажутся мне моими прадедушками. А вы мне кажетесь моим ровесником, и я до сих пор в этом не разуверился. Мне очень хочется, чтобы Ваша знаменитая яхта завернула в Советский Союз и Вы бы увидели те удивительные перемены, которые происходят в нашей стране. Вы бы ее не узнали. И уверен в том, что Вы написали бы о ней, ибо, как я уверен, Вы – писатель помимо всего прочего. И если бы сказали и написали об этом Вы, Вам бы поверили. Вы не знаете меня, как поэта, и я пришлю Вам свою книгу, когда она выйдет в издательстве «Пингвин букс» по-английски. Пока же я очень хотел бы, если Вам было бы возможно, прислать мне Вашу книгу, которую трудно достать в России, с Вашим автографом… Ваш Евгений Евтушенко».

И вдруг у меня само собой написалось стихотворение, обращенное к мистеру Черчиллю. Иногда с некоторыми людьми хочется поговорить и после их смерти.

Безответный ответ

Только позавчера,
          на холодной, проигранной нами войне
мистер Черчилль прислал запоздало
          мое же письмо, безответное мне.
И давно уже Черчилля нет,
          и меня почти нет.
Но сама неотвеченность через полвека —
          ответ.
Мистер Черчилль,
          я жил в победившей стране,
а она и голодная нравилась мне,
и за мной,
          зажигалки тушившим на крыше песком,
наблюдали Нью-Йорк,
          да и Лондон —
          хотя бы глазком,
и со мною,
ловившим салютинки с неба Москвы,
разделяли победу
          и Рузвельт, и вы.
А потом я увидел кораблик из «Правды»,
          плывущий в ручье,
с вашим профилем в мокрой измятой статье,
где слова чуть расплылись,
          но все-таки были видны,
и какие слова!
          Да еще и о вас! —
                    «Поджигатель войны».
Год был сорок шестой,
          и кораблику крикнул я: «Стой!»
Я его просушил
          на Четвертой Мещанской над общей плитой.
Все соседи читали кораблик,
          который привез нам из Фултона речь.
и дядь Вась, проводник,
          ею тоже не смог пренебречь,
Только он ворчанул,
          хоть прочел ее с пьяненьких глаз:
«Это все же не текст,
          а, простите меня, пересказ».
А бухгалтер Дубенский —
          впал в панику сразу почти:
«Боже, снова война…»
          и упали, разбившись, очки.
Я в двенадцать свои
          не поддался, как он, на испуг —
только был потрясен:
          «Черчилль, он же ведь Сталина друг».
«Нет в политике дружб…» —
          усмехнулся дядь Вась. —
В нее лучше не лезь!
          О политику нос не расквась…»
Я в политику, правда, не лез.
          Она лезла в меня
прямо липкими лапами в душу,
          ее раздирая,
                    грязня.
Но когда я писал «Бабий Яр»
          и «Наследники Сталина»,
                    то
это было моим искупленьем за то,
и разрушился занавес ржавый,
          и были причиной не чудеса,
а весенних поэтов
          молоденькие голоса.
Ну а все-таки жаль, мистер Черчилль,
          что Вы не ответили мне,
ибо мы, но и Вы
          проиграли в холодной войне,
и осколки железного занавеса,
          при крокодильих слезах,
до сих пор
          в наших общих невыздоровевших глазах.
Разделяют народы религий вражда,
          и взаимобоязнь.
Отменить бы войну навсегда,
          словно общую смертную казнь!
Да и спор наших наций,
          не думаю – к пользе людей —
это спор корпораций —
          не соревнованье идей.
И хотя шар земной,
          он, конечно, немножко иной,
мир холодный беременен
          новой холодной войной.
А война – лицемерка,
          и если она холодна,
кто ее угадает,
          какой будет завтра она.
21 января 2012

А еще я был агитатор

А еще я был агитатор,
и притом за товарища Ста,
так что примет меня аллигатор
там, на Лете-реке,
          в уста.
И сказал мне старшой, жутче тени:
«Чтобы все до двенадцати дня
в урны сунули бюллетени,
а иначе тебя и меня…»
И при этом в ладоши он хлопнул
так, что я от башки до подошв
похладел, как на месте Лобном,
там, откуда с башкой не сойдешь.
Я дрожал, понимаете сами,
словно в чем-то я был виноват,
ибо был этот дядя с усами
мне порученный кандидат.
Становилось все более жутким,
Были выборы на носу.
Я ходил по московским джунглям,
как охотник Узала Дерсу.
«Завтра выборы… Завтра выбо…»
Ключик надо к любому найти:
«Не могли бы к нам в десять?», «А вы бы —
не могли б хоть к одиннадцати?»
Был я счастлив от пониманья
то одной, то другой семьи:
«Это я, дядь Гриш!» «Я, теть Кланя!» —
«Да не бойсь – всей семьей мы к семи».
Кто рычал мне, все зубы оскаля:
«Я безногий. Мне все до хрена.
Где протезы?» На дух не пускали
и сквозь дверь посылали на…
Объяснить я пытался культурно,
что протезы еще впереди,
но что есть переносные урны.
«Ежли самосожжусь – заходи!»
И дыша портвеюгой люто,
и пытаясь взасос целовать,
запивалка-малярочка Люда
затащить попыталась в кровать.
Я руками-ногами обвитый
в сапогах был повален уже,
«Люда, ты подожди до любви-то…» —
я ее умолял в мандраже.
«Тебе выспаться, милая, надо.
Протрезвись да покрепче усни.
Обещаю, что будет награда,
но сначала сходи, голосни».
То ли псковской, а то ли тамбовской
домработницей огражден
был художник седой Кончаловский,
защищенный медалью с вождем.
Но крестьянскую добрую душу
все же тронуло оттого,
что увидела, как я трушу,
если барин не соизво…
Мне сочувствья не выразив бурно,
поняла всю тощищу мою
и шепнула: «Ташшы свою урну,
Может, барина уговорю».
В избирательный наш участок
я пришел, всем давая пример,
где томилось уж много несчастных
из счастливого СССР.
Были все хорошо обученными
есть конфеты, бесплатные всем,
и запели Нечаев с Бунчиковым
в дверь, открывшуюся ровно в семь.
И пошли приодетые наши,
как хозяева этой земли,
тети Маши и тети Клаши,
дяди Миши и Гриши пошли.
Шли они опускать бюллетени,
помня все, что такое война,
шли, не зная, что в их володеньи
и должна находиться страна.
Шли и деды, и сироты-дети
всех убитых на фронте солдат,
там, где вождь на бесплатной конфете,
а отцы их в Гулаге сидят.
Им их Родину в руки не дали,
за какую их сердце болит,
и я вздрогнул, услышав медали, —
прикатил даже мой инвалид.
И пришла разодетая Люда,
ну хоть впрямь на прием у посла,
деревенское женское чудо,
и шепнула: «Я жду опосля».
И взглянула в глаза мне несмело,
пусть с оконной геранью в руках,
но стоически и неумело
на высоких впервой каблуках.
Я принес Кончаловскому урну.
Сквозь дверную цепочку в тот день
глаз взглянул чуть зловатый и умный,
и нырнул с быстротою бесшумной
в щель подписанный бюллетень.
Сидр мы пили сладющий и пенный,
я и Люда до самого дна.
«Знаешь, ты у меня почти первый», —
мне, краснея, призналась она.
Мы росли в синяках и в заплатах.
Все нам было по кочану.
Но заплакала. Я заплакал
и не мог объяснить почему.
Июль 2011